Это обескураживающая и ужасная история о последствиях ранней травмы является верной лишь отчасти (лишь для некоторых жертв ранней травмы). Это не вся история и определенно не точная история юнговского детства. Диссоциация Юнга, по всей видимости, произошла позже, не в младенчестве и была мягче, чем то, как это бывает при тяжелой ранней травме. Диссоциация Юнга привела к я, разделенному надвое, но благодаря этому он смог обнаружить внутри своей психе «питательные элементы», которые «осажденное» травмой Эго смогло получить через внутренний мир с его мифопоэтическими сокровищами. Благодаря своему врожденному гению и своей креативности, Юнг смог использовать этот второй мир реальности как посредника для того, чтобы справиться со своей тревогой, которая не была опосредована в его интерперсональном окружении. Это не стало окончательным решением проблемы, но и отношения матери и младенца не были идеальными, если они вообще такими бывают. Однако открытие Юнгом своего второго мира реальности позволило ему изнутри поддерживать центральное ядро своего я до тех пор, пока он смог вернуться в «этот мир» с помощью более поздних отношений, наполненных любовью. В конечном итоге он проработал отношения между своими внутренними стремлениями и внешними ограничениями. Они стали для него удовлетворяющими, что позволило ему себя реализовать.
Винникотт и его юнгианские последователи, такие, как Сатиновер и Мередит-Оуэн, настаивают на одном мире (только внешний мир объектных отношений), поэтому им приходится обесценивать мифопоэтические и имагинальные находки Юнга до всего лишь патологического аспекта семейной драмы или до невыносимых превратностей объектных отношений. Одновременно все они сдержанно признают значение юнговской «креативности» или «блистательности». Итак, мы видели, что подход Винникотта к толкованию экстатического удовольствия трехлетнего Юнга от солнечного света, пробивающегося сквозь листву деревьев, является редукционистским и он находит в этом переживании лишь защитную конструкцию, заслоняющую Юнга от чего-то негативного, то есть от его травматического опыта с депрессивной матерью. С точки зрения Винникотта, согласно которой есть лишь один мир, трагичным было то, что в воспоминаниях Юнга «самое раннее воспоминание было не о матери» – оно, по определению, должно было быть именно о ней. Аналогичным образом Сатиновер (Satinover, 1985) редуцирует интересную и перспективную юнговскую интерпретацию своего знаменитого сновидения о Зигфриде (Jung, 1963: 180) до всего лишь защитного экрана, отгораживающего его от «желания» убить Зигмунда (Фрейда). Мередит-Оуэн также полагает, что личное удовольствие Юнга от жизни в Боллингенской башне, где ему нравилось выращивать овощи и фрукты и готовить себе еду, «явно выражает его хронически неудовлетворенную потребность объединить питающие и беспощадные аспекты материнской груди» (Meredith-Owen, 2011: 686).
Все эти попытки так интерпретировать оказываются безнадежно плоскими, потому что они упускают бинокулярное (внутреннее/внешнее) видение, которое существенно для понимания Юнга или любого другого индивида с подобной внутренней динамикой. Мы «подвешены» между двумя мирами: один – личный и материальный, другой – безличный (коллективный) и духовный. Это не только условие существования человека, но и источник человеческих проблем. Полная история нашей потенциальной глубинной целостности требует, чтобы мы одновременно смотрели обоими «глазами».
Этот бутон
дороже всего,
даже того, что не цветет,
то, что цветет изнутри, благословенно;
но иногда необходимо
напомнить ему о его красоте,
дотронуться рукой до кромки
цветка
и напомнить ему словом и жестом, что он так красив,
и снова он зацветет изнутри, благословенно.
(Galway Kinnell, St Francis and the Sow, 1993)
В этой главе мы рассмотрим конкретный случай работы с пациенткой в свете популярной сказки братьев Гримм «Девушка-безручка». Этот случай, как и амплифицирующая его сказка, показывает, что ранняя эмоциональная травма может «заморозить бутон» жизни человека, остановить его развитие, не позволить ему зацвести. При этом внутри происходит процесс разъединения и отрицания, известный как диссоциация. Диссоциативные защиты начинают доминировать и подчиняют себе внутренний мир, но когда-то становится необходимым, как говорит Киннел в эпиграфе, «напомнить ему… что он так красив, и снова он зацветет изнутри, благословенно».
Такое «напоминание» или «обучение заново» является более сложным процессом, чем просто «исцеление ответной любовью». В психоаналитическом процессе это означает следовать за нарративом пациента о своей жизни туда, где для его жизненной истории еще не найдены слова, где первоначальное развитие «красоты» человеческой жизни было прервано болью и где боли было слишком много для ребенка, чтобы он мог ее выдержать. Такая боль является триггером примитивных психологических защит, которые, в свою очередь, создают разрывы, или дефекты (Balint, 1979), в ландшафте развивающейся эмоциональной и ментальной жизни пациента. Эти разрывы препятствуют «цветению изнутри», раскрытию истинного потенциала пациента – «бутона», который мы также можем понимать как символ нерушимого личностного духа или души. Чтобы этот бутон «снова зацвел изнутри», разрывы в жизненном нарративе пациента, появившиеся в результате разрушительной диссоциации, могут быть заполнены в том случае, если страдание станет для пациента личным переживанием. Совместное путешествие в преисподнюю истории пациента, подобное странствию по кругам ада Данте и Вергилия (глава 3), является неизбежным. Такой путь требует особого внимания к бессознательному и к телу, ведь именно там многие травматические воспоминания кодируются в виде психосоматических симптомов. Моя работа с «Деборой» иллюстрирует такое совместное путешествие.